Во вкусе не откажешь
Рассказы Романа Надиряна. Часть 2
БУДЕТ ХОРОШО

Сказали: «Приходи, будет хорошо».

А я никуда не собирался.

«Да ты приходи, увидишь!» - стали настаивать.

Я не то чтобы ждал, когда меня уговаривать начнут. Я действительно никуда не желал идти. А потом как-то особо стали напирать на то, что будет хорошо. А кто ж не хочет, чтобы ему хорошо было? И вдруг показалось, что очень уж похож на оскорбление мой отказ. Всё же повод нешуточный. Долго настраивал себя и в конце концов решил, что пойду. А вдруг действительно будет хорошо?

Пошёл, а там все расфуфыренные такие. Заумные разговоры ведут в неестественных позах. Никто ничего лишнего, не дай бог. Вдруг невовремя за чашкой чая потянешься, так ты ж деревенщина такая, кто ж тебя звал-то сюда? Или вот светские беседы не поддерживаешь – скучный ты субъект! И смеяться надо в определённые моменты. Ну и манеры.

Смотрю на этих людей и жду, когда же будет хорошо. На кухне какие-то приготовления, звон тарелок и чашек дают надежду на что-то. И всё снуют туда-сюда какие-то женщины разукрашенные, но всё время приносят что-то не то: то салфетки, то пепельницы, то яблоки... А когда будет хорошо, пока вообще непонятно. Обсудили артисток, похвалили президента, обругали премьера. Спросили друг друга про работу, про зарплату. Поныли, что завтра понедельник, и с утра всем бежать к девяти по офисам. Может, всем от этого становилось хорошо, мне – только хуже.

Я сижу, ни с кем не разговариваю и про себя думаю: «Раз вы не знаете, от чего мне бывает хорошо, то чего ж позвали?»

И вдруг с кухни кто-то сказал, что есть ликёр.

«Люди, есть бутылка ликёра, хотите?»

Тут наступила пауза. Вообще-то она наступила не для всех, а только для меня.

Что ж это за вопрос? Кому от него хуже будет? Только вот сильно хорошо от бутылки на двадцать рыл не станет.

Для кого этот ликёр? Что это за мера – бутылка на 20 человек?

Хотите душ принять? Вы проходите в ванну, я вам на 20 секунд воду включу. Как не хватило? На вас сотни капель попало! А то и тысячи!

Чего мне с ваших капель? Чего мне с ваших ликёроводочных капель будет, - я спрашиваю!

Принесли полрюмки ликёра. Торжественно объявили, что бабушка настаивала в деревне.

А я торжественно настаиваю, что мне надо ещё и ещё! И не в деревне, а здесь! Раз уж мне обещали, что будет хорошо.

Мне всегда обещают, что будет хорошо, но редко когда бывает хотя бы неплохо.

Хорошо бывает тогда, когда я сам обещаю и делаю. Может, тому, кому делаю – не очень хорошо, но мне хорошо.

А сейчас я смотрю на полрюмки ликёра и думаю о своих девяносто пяти килограммах. Куда мне эти капли отправить? Как же мне их в голову влить сразу?

Принесите мне хлеба, много хлеба, если хотите, чтобы мне было чуть лучше. Я буду макать хлеб в этот ликёр и жевать его. Долго и тщательно. А вы все на это смотрите. И пусть вам будет стыдно. Мне стыдно точно не будет. Иного выхода я не вижу. Денег у меня нет, чтобы выйти за выпивкой. Да и зачем? С какой стати? Обещали, что будет хорошо, так почему же я должен бегать в магазин?

Хлеба у них не было. Конечно, яблоки с салфетками и бессмысленные разговоры – достаточное основание звать к себе людей. Неужели вам пяти дней в неделю не хватило их договорить? Какого чёрта вы выходной на это тратите?

Я вообще к этому ликёру не притронулся. Я гордый. Мне надо много. Снова подумал о девяносто пяти килограммах и о том, что унизительно пить полрюмки чего бы то ни было. Даже три рюмки пить стыдно. Раз уж ты поздоровался с людьми, будь добр продолжай начатое: пей бутылку, пей вторую. Я готов терпеть расфуфыренных тёток, если мне наливают выпить. Нет, прошу меня понять правильно: я и сам могу себе найти. Я и сам могу выпить. Но зачем тогда пёстрые дамы и сопровождающие их напыщенные господа? За что мне это? Если я пришёл терпеть, то сделайте мне хорошо, вы обещали! Мне же не может быть хорошо с вами без водки. С водкой без вас может. А наоборот – нет. И так почти всегда. Исключения редки, хочу особо подчеркнуть, пока я трезв и зол на расфуфыренных.

И тут я понял, что мне действительно будет хорошо. Просто надо было, чтобы сначала было очень плохо, а потом сильно хорошо.

И я одной панорамной улыбкой пожал всем руки, выскочил на улицу, позвонил, кому надо, и через час нам было уже очень хорошо.


ДОМ СТЕПАНЫЧА

Когда-то на этом месте был дом Степаныча. Его снесли, а Степаныч хоть и постарел, но не настолько, чтобы забыть своё жилище, в котором родился, оформился душой и стал человеком, каким смог. Здесь было несколько ветхих домишек, которые двадцать лет уже как убрали, чтобы город разрастался, а «людям жизнь была, а не тоска по счастью». Техника враз сравняла с землёй постройки, а затем жизнь так и не пришла сюда. И некому стало тосковать по счастью. Воспоминания только усилили печаль: оказалось, когда вспоминаешь ушедшую жизнь, понимаешь – там ведь и было счастье. Иногда в прозябании и в надеждах. Но счастье.

Бывшие соседи разбрелись кто куда. Мир огромен, везде найдётся место, где можно по счастью тосковать. И связи между ними не осталось. Собирались, когда уже знали свою участь, доставали на стол всё, что можно было поесть и попить, братались: «Гриш, не потеряемся ведь?» А Гриша в ответ: «Да я умру, понял, а найду тебя, Сако. Нет, ты понял, Сако? Скажи мне!» Сако кивал, мол, понял. Затем Степаныч грозил пальцем, и все понимали, что Степаныч говорит: пропадать нельзя. Все должны быть вместе, куда бы ни попали. И собравшиеся целовали друг другу солёные от слёз лица и запивали самогоном.

Дома посносили как-то сразу. Не дали даже подготовиться. Сако считал, что это из милосердия и гуманных соображений, а Гриша – что это скотство. Но уже об этом никто не помнит: домов нет, и всё. И все разбрелись. Кто в деревню уехал, кто получил комнату в коммуналке, а кто заграницу попал. Все в разных местах оказались. Энергия возбуждения столкнула их пару раз после того, как они разбежались, но не всех вместе, а частями. Вместе они так и не увиделись больше. Но затем и эта энергия поугасла, ушла на обычные дела, на поиск еды и думы о завтрашнем дне, и они вконец перестали видеться, запомнив друг друга сильно и навсегда.

Только Степаныч остался поблизости. Некуда было уходить, да и привязался к этой пустоши он так, что без неё ничего уже и не надо было. Желание быть здесь оказалось сильнее возможности пустить себя по миру. Дети его давно считали, что нашли себя в жизни, хотя Степаныч думал, что нашли они совсем не себя, а непонятно кого. Вот и существуют вразрез с той жизнью, которая где-то для них была прописана. Но то их дело. Каждый проворонит себя по-своему. А Степаныч верит зачем-то, что раз люди здесь не осчастливились, а город не разросся, то он соберёт все бумаги, найдёт все справки, напишет куда надо и построит себе новый дом. Средств у него не было, но думал Степаныч, что средства в особливости нужны тогда, когда ты без души к идее, а раз тут дело всей жизни, то какие средства? Тут как-то само всё получится. Вот как в голове выстроишь – так и получится.

Поэтому Степаныч приходил сюда часто. Смотрел издалека, затем приближался, останавливался, вспоминал что-то, тяжко вздыхал, делал ещё несколько шагов. «Гриша», - негромко произносил он. Это означало, что он подошёл к месту, где был дом Гриши. «Галя», - а здесь Галина проживала, стало быть. Та самая, с которой он на заре той жизни, которую запомнил, ходил пару раз к ручью. Там Галя целовала его. Оттуда он возвращался влажный и животрепещущий.

«Эх-эх-эх...», - а здесь сердце щемило сильнее всего, здесь был его дом. Степаныч ходил, опустив голову, смотрел вдаль, затем присаживался на булыжник, вспоминал себя и других. Ему и нравилось это. Если живёшь в доме, то это ведь повседневность, а когда вспоминаешь о прожитом, так это уже как бы святое. Тут ведь каждый миллиметр запомнившегося ценен. Этого не вернуть, но и не отдать никому. Всё в себе.

Взором он вычерчивал ту площадь, на которой собирался строить новый дом. Прихватывал кусок земли у соседа Арама, потому что зачем Араму площадь, если он сюда никогда не приедет? Степаныч собирал иногда мысленно всех за одним столом у себя во дворе. Долго объяснял с рюмкой в руке, что он счастлив и что иначе и быть не может. Арам, в представлении Степаныча, ничуть не возмущался тому, что остался без куска земли, а только был рад оказаться навсегда в родном месте. Старик почти физически ощущал наличие дома. Вот он делал вид, что входит во двор, оглядывается. Смотрит на воображаемые фруктовые деревья. Ступает по комнатам, потом выходит и закрывает за собой ворота.

Степаныч был здесь, чтобы место не забывало его. Нельзя только помнить, если человек или место живы. Надо быть рядом, когда это возможно. Потому Степаныч с удовольствием и любовью окидывал взором окрестности. Всё, что было вокруг, было его родным, хотя вокруг ничего и не было. Несколько деревьев находились в таком далеке, что тёплые чувства остывали по дороге к ним.

Бывало, приходил сюда Степаныч с внуком Левоном. Тот любил деда, и ещё был в том возрасте, когда дед мог упросить его пойти с собой куда угодно.

- Вот здесь, Левон джан, будет стена, - показывал дед на место, где никогда стены не будет, - а здесь будут ворота. Но не такие, какие были. У нас же какие были? Из тонкого листа. Так заржавели, что стыдно было перед людьми. А сейчас мы из нержавйки ворота поставим. Такие, чтобы никто никогда снести не смог. Дом – это ведь место, откуда никуда уйти не хочешь, - резюмировал дед.

- Нет, дед, - отвечал ему внук, - дом – это место, куда хочешь возвращаться.

- Ай, Левон джан, это то же самое! – улыбаясь всплескивал руками Степаныч.

- То же, да не совсем.

Каждый раз Степаныч рассказывал внуку о своих новых планах на дом. Меж тем, жизнь как-то незаметно, потихоньку уходила, пока не ушла от Степаныча полностью. Дома он не построил.

Прошли годы. Дети его так и прожили той жизнью, какую раздобыли. А внук Левон остался в этих местах и стал старым. Он приходил сюда соприкасаться с воспоминаниями: своими и Степаныча. Воспоминания Степаныча он додумывал сам, отчего интереснее и грустнее становилось. Пустошь так и осталась пустошью. Всё тут так, как и было. Изменилось только то, что Левон стал не согласен с дедом: ворота надо не просто из нержавейки делать, а откатные и с секциями ограждения. Чтобы никто никогда снести не смог. Остальное всё так, как говорил дед. Левон уверен, что он обязательно построит этот дом. Средств у него нет, но это ведь не главное...


НЕСУЩЕСТВУЮЩИЙ ДЕНЬ

Начинался самый обычный день, но не для Цуцанова. Он не желал начинать его вообще. Цуцанов устал. Внутри своего тела он ощущал напряжение, которое нарастало по мере того, как темнота исчезала в неведомом направлении, разбавляясь светом, непоявившегося пока солнца. Цуцанов решил уйти из этого дня куда-то, где никто бы его не достал. Цуцанов хотел вылезти, как змея, из своей выползины, вылететь из этого дня. Он не стал тянуть время, потому что день заставал его, а ему не нужен был этот день вообще. Он хотел, чтобы день и все вокруг обошлись без него. А главное – чтобы он сам остался без себя на время. Цуцанов второпях вышел из квартиры.

На улице, перед домом, был кот, который смотрел Цуцанову в глаза, пытаясь понять его. И только напрасно мяукнул в воздух, вероятно, выражая тем самым, что Цуцанов пониманию не подлежит. Цуцанов хлебнул воды из фонтанчика, прополоскал горло, но сразу спохватился, что делает это напрасно: ведь дня этого, по сути, не существовало. И прополощенное горло – излишество, которое нельзя было себе позволять. Цуцанов уходил в пространство, которое поглощало его, делая другим, нездешним, недоступным для начинавшегося здесь дня. Он старался не думать ни о чём, чтобы мозги были лёгкими и не мешали идти. Но когда солнце показалось из-за горизонта, он решил, что время его уходит на преодоление этого дня, а не на отрицание его. Несуществующий Цуцанов зашёл в подъезд какого-то дома и поднялся на чердак. Нашёл там удобный для лежания угол, где оказалась солома с помётом, обнаружил старые штаны, которые вполне могли сойти за подушку. Скомкал их и подложил под голову. Едкий запах ударил ему в нос. Цуцанов щурился, он не хотел видеть свет пропускаемого им дня. Он улёгся, уткнувшись в самый угол, под черепицей крыши, и очень хотел заснуть. Ему слышались звуки незнакомого места, но он не желал к ним прислушиваться, потому как их для него не должно было существовать. По крыше прыгали птицы, рядом кто-то скрёбся: то ли жук, то ли кто ещё. Цуцанов слышал приглушенные голоса и звуки, доносившиеся с улицы. Но всё это было не для него. Наконец он заснул, оставив в этом дне только своё тело. Он спал целенаправленно. Проснулся, когда была уже темнота, сплошная и нарочная. Цуцанов пробрался в сторону выхода, по пути натыкаясь на балки и какие-то вещи. Сумев спуститься на улицу, он пошёл в сторону дома. Ещё несколько часов, и день можно было считать завершённым. Цуцанов хотел есть, но не прислушивался к себе. Завтра будет день для еды. А пока он ноль, пустое место.

- Цуцанов! - окликнул его кто-то из несуществующего дня.

Цуцанов подумал, что знает человека, которого так зовут, но сегодня он отсутствует. Где его найти? Как достучаться до него?

- Цуцанов! - снова крикнул человек, будто не понял, что Цуцанова здесь нет. Цуцанов быстро уходил.

- Цуцанов, что это с тобой? – не отставал назойливый качественный голос.

Несуществующий Цуцанов несуществующего дня слегка обернулся, но, опомнившись, пошёл дальше. Где-то он свернул не туда, куда следовало, и пошёл совсем в ином направлении, всё больше отдаляясь от дома. Безжизненно светила луна, дома заканчивались. Цуцанов подходил к свалке на окраине города. На него залаяла собака, но она ошибалась, думая, что здесь сам Цуцанов. Это был тот, кто будет прежним Цуцановым завтра, а сейчас он просто капсула, кокон. Несуществующий день уже заканчивался, поэтому Цуцанов позволил себе немного материализоваться. Подойдя к свалке, он подозвал лаявшую собаку, которая глухо рыча всё же подошла к странному Цуцанову и даже дала себя погладить. Цуцанов льнул к ней. Он схватил собаку и уткнулся в неё. Он нюхал её и трепал шею, позабыв о том, что псина-то – с помойки. Когда собака улеглась между огромными мусорными баками, Цуцанов последовал её примеру. Он лежал в грязи, а вокруг было полно хлама, потому как баки были давно переполнены. Вокруг пахло кисло и неприятно. Цуцанов лежал, обхватив собаку. Иногда он целовал её мокрый и холодный нос, трогал сосцы и живот. И даже пытался нащупать, что там у собаки между лапами и сделать ей приятно. Но собака не восприняла ласк Цуцанова, и ему пришлось довольствоваться песнями.

Обнаружив кусок чёрствого торта, Цуцанов вцепился в него зубами. Собака облизывала его сладкие губы, а Цуцанов и не сопротивлялся. Он пел собаке песню, как мог. Собака как могла – слушала. Изредка жильцы выносили мусор, но, завидя лежащего в грязи на помойке человека, не доходя, оставляли мусор у обочины. Или швыряли пакеты в сторону помойки, отчего мусор разлетался в разные стороны. Один из пакетов угодил прямо в Цуцанова. Собака от этого вздрогнула и отбежала. Но затем вернулась, потому что ей было хорошо. Какой-то прохожий смачно харкнул в сторону Цуцанова. Его плевок шлёпнулся недалеко от него. Но это отнюдь не оскорбило Цуцанова - здесь, на помойке, лежал вроде он, а вроде и не он. Всё хорошо. Всё так, как и должно было быть. Цуцанов глядел в звёздное небо и тихо напевал песню. Или замолкал и долго вглядывался в бесконечность ночи. Звёздное небо, пожалуй, заменяло Цуцанову отсутствующий день. И заменяло сполна. Когда Цуцанову стало холодно, он встал и пошёл дальше.

Недалеко от помойки был заболачивающийся пруд. Цуцанов спустился к нему. Было зябко, но он снял с себя обувь и носки и окунул ноги в пруд. Вода была не очень холодной, илистое дно было приятным. Цуцанов снял с себя всю одежду и вошёл в пруд глубже. Он стоял по колено в воде и смотрел на сверкающую под луной гладь. Дальше он не заходил. Ему нравилось, что он голый стоит в воде, как бы показывая себя пруду, обнажившись перед ним телом и душой. Цуцанову было спокойно и хорошо. Ему было приятно дотрагиваться до себя. Он стал онанировать, глядя в пространство. Цуцанов закрывал глаза и учащённо дышал. Он кончил в пруд и обмяк. Цуцанов завершил день и ему захотелось домой.

Уже в своей постели он таращил глаза в ночь и прислушивался к её тишине.

С новым солнцем он покинул кровать, привёл себя в порядок и вышел в жизнь. Цуцанов был в модном дорогом костюме, надушенный великолепными духами. Он сел за руль очень дорогой машины и поехал руководить людьми в своей большой компании. Цуцанов вспоминал вчерашний несуществующий день, и ему становилось очень хорошо.


ПОЛБЕДЫ

По стене полз таракан, а Лёва лежал в полутьме и смотрел на него печально и вынужденно. «Таракан ещё полбеды», - думал он, но о второй половине беды ничего не думал, потому что она была расплывчата и обща. Вторая половина беды касалась всего окружающего, всего, что не устраивало Лёву, реальных и вымышленных переживаний. «Пойди и объясни таракану, что он – полбеды, - продолжал размышлять Лёва. - Человек родился тараканом, так разве он виноват? Живёт себе, никого не кусает. Не подводит, не предаёт. Рождается у таракана потомство – маленькие таракашки, мама приходит к ним, целует каждого и говорит: "Вы полбеды для всего человечества". Да этого не может быть!» Так говорил в себе Лёва. Ему не спалось, вот и лезли в голову всякие мысли. Вернее даже не лезли, а рождались там.

Верхние соседи что-то шумно справляли. В попытках танца они топали так, будто хотели вбить здание в землю глубоко, чтобы от него ничего не осталось, и все о нём позабыли. «Топают как слоны», - подумал Лёва, а сверх того ещё подумал, что слоны не топают. Но сейчас все нетопающие слоны собрались над ним и очень стараются издать как можно больше шума. Лёва представлял, как соседи топотом вбивают дом в землю и продолжают танцевать в нём, потому как не знают, что находятся под землёй. А потом вдруг начинают задыхаться и сразу все заканчиваются. Только отвратительная музыка продолжает звучать под землёй ещё какое-то время.

Лёва смотрел на крупную звезду в окне и представлял, что там сейчас тоже кто-то лежит в постели, смотрит то на нашу планету, то на своего таракана, старается заснуть, но не может, потому что сверху какие-то существа пытаются танцевать среди ночи только потому, что в этот день кто-то из них появился на свет.

- Через четыре часа вставать, - сказал себе Лёва и сразу встал. Он ходил по квартире и про себя всё повторял: «Я поражаюсь... Я поражаюсь...» Потом решил сходить к соседям. Надев штаны и тапочки, повернул ключ в замке, чтобы открыть дверь, но потом повернул ключ обратно и пошёл варить себе кофе. Выпив кофе, он всё же решился выйти в подъезд и даже подняться к двери соседей сверху. Простоял Лёва там долго, но так и не осмелился постучаться. Он колупал верхний зелёный слой краски стены, из-под которой был виден прежний синий слой. «Вот так всё наслаивается, наслаивается...», - подумал Лёва и спустился домой.

Утром он ехал на работу, жалея себя. Молчал весь день. А вечером, возвратившись, включил громкую музыку, полагая, что после бессонной и пьяной ночи соседи отдыхают. И тут к нему спустились.

- Отключите музыку, мы уже спим, - сказали верхние соседи устами посланника.

- Я из-за вас всю ночь не спал, - ответил Лёва посланнику, через него обращаясь ко всем, оставшимся наверху.

- Вот и иди спать, - ответил сонный сосед.

- Вы не дали спать всему подъезду, а теперь требуете, чтобы я соблюдал тишину. Вообще-то это возмутительно! – Лёва удивлялся своей смелости.

Посланник ушёл и вернулся со всеми остальными обитателями верхней квартиры.

- А ну, выключи музыку, - сказали как будто все, хотя рот открывал только один из них. Выглядели ужасно. Очевидно, были они из второй половины беды всего человечества, гораздо более вредоносной, чем таракан со своими малютками.

- Я не выключу! – отчеканил Лёва.

Соседи сказали, что он скотина и ушли. Тогда Лёва музыку всё же выключил. Сел и долго размышлял о том, скотина он или нет. Вроде нет. Но очень неожиданно повели себя соседи. Казалось, дубасить будут, а они взяли и ушли...

«Что ж я упёрся-то. Может, и я для кого-то полбеды, - подумал Лёва и добавил про себя: - Кто бы ни был для кого половиной беды, вторая половина всегда – тараканы».


ПАНИХИДА ПО ШЛЕПЧЯНУ

На панихиде по Шлепчяну сначала никто о нём ничего не говорил. Собравшиеся обсуждали жизнь. Были недовольны тем, что она плохая и при этом быстро проходит. Обсуждали погоду, никогда не угадывающую настроения жителей городка Ирибунь. Тётю Сатик, которая, пытаясь повеситься, сломала люстру и долго потом ревела, потому что жалко. Обсудили Колю, который оказался сукой. Но о Шлепчяне ничего. Как будто он не лежал тут рядом, нарядный в первый раз на этом свете. Соседка Зиба было всплакнула, но, поняв неуместность своего поведения, быстро ретировалась в соседнее помещение рассказывать немногочисленным женщинам о том, что кабачки в нынешнем году совсем никакие.

- Как никакие? Очень даже какие, - ответила баба Лена.

- А мне они в рот не лезут!

- Так рот свой и полечи, - выдала баба Лена.

Немногочисленные женщины вдруг рассмеялись, но опомнившись, перешли на шёпот: неудобно перед всеми и особенно перед Шлепчяном. Что бы он сказал, присутствуя на своей панихиде в другом, более активном виде?

Было грустно, но и приятно от того, что наконец-то собрались вместе. Как никак соседи всю жизнь. А родственников у Шлепчяна, поди, и не было.

- Надо бы что-то сказать о Шлепчяне, - говорил дядя Завен – прораб и заводила - разным кучкам собравшихся.

- Да-да, - понимающе кивали одни.

- А что говорить? Был человек и нет его. Всё и так ясно, - говорили другие.

- Шлепчян шлёпнулся, - сказал сторож Павел и самые простые из собравшихся рассмеялись. Затем пришёл старейшина двора дед Або с рюмкой в кармане на всякий случай, но был раздосадован тем, что никто не наливает.

- Разве за этим Шлепчян умер? - взревел он. И все виновато потупились, понимая, что не за этим. Тогда поймали мальчишку Гену, который околачивался здесь же, собрали на выпивку и велели сгонять в магазин. Гена принёс три бутылки дешёвой водки и чуток нарезанной колбасы. Присутствующие ощутили себя гостями и немного оживились.

Дядя Завен завёлся:

- Значит так, друзья. Тут вот дед Або оказался самым сознательным среди нас. Он один рюмку приволок. Отметить, так сказать, что и после жизни, как говорится, есть к чему стремиться.

Послышался одобрительный гогот.

- Но рюмка одна, - продолжил Завен. - И рюмка одна, и Шлепчян один. Значит, чтобы все почувствовали вкус жизни, а заодно и степень утраты, подходим по очереди, берём рюмку, говорим о Шлепчяне, выпиваем, закусываем колбасой и отходим в сторону, не мешая другим прочувствовать остроту момента, притупив сознание. Выдавать водку будет наш герой дед Або.

Дед Або кивнул с важным видом и погладил себе бороду.

- Кстати, колбасу надо уменьшить в размерах, - продолжал Завен. И, не имея при себе ножа, стал рвать куски колбасы на части. Потом вытер руки об штаны и понюхал пальцы.

Первым, трясущейся, скорее, от старости, а не от нетерпения, рукой взял рюмку сам дед Або. Он долго молчал. И это молчание было самой выразительной частью его выступления. Потом глубоко вздохнул и сказал:

- Эх, Господь! Вот кабы мы знали... Кабы мы знали, зачем всё это. Ведь у нас нет ответов. Всю жизнь задаём вопросы, всю жизнь вопросы. А вопрос - это что? Это мучение! А без вопросов нельзя. Ты ж не пёс, чтобы без вопросов.

- Так даже и пёс иной вопросами задаётся, - вставил кто-то из общей массы.

Дед Або кивком согласился.

- Шлепчян, - обратился дед Або как бы к Шлепчяну и сделал паузу, будто ожидая какого-то ответа от него. Ответа не было и дед Або продолжил:

- Вот ты, Шлепчян. Ты прожил жизнь. И на самом деле нам всем есть о чём подумать в связи с этим. Шлепчян джан, спасибо. Пусть земля тебе будет пухом.

Сказал и выпил. И стал ещё более морщинистым. А потом ушёл вглубь собравшихся, уменьшив свою роль.

За окнами догорал последний для несуществующего, но наличного пока Шлепчяна закат. На дереве сидели вороны и понимающе не каркали.

А к рюмке подошёл детский врач Арам, тоже сосед. Здесь все были соседи:

- Что сказать? Шлепчян показал нам, что можно прожить жизнь красиво. У него это не получалось, но в целом он своей жизнью нам говорил: можешь жить красиво - живи. Не можешь - живи, как можешь. Но с чувством вины. И это правильно. И это хорошо. И с этими словами Арам опрокинул содержимое рюмки в себя и даже закусывать не стал.

Стали обсуждать верность этих слов. Немногие согласились с Арамом, полагая, что Шлепчян просто жил механически, не очень задумываясь над тем, зачем он это делает.

Но рюмка ждала, и подошедший учитель географии Самвел сказал:

- Жизнь не лёгкая штука, но и смерть не подарок. От подарка можно отказаться, а от смерти как откажешься?

- Молодец! Браво! - крикнул из глубин дед Або.

- Пусть смерть приходит вовремя, - продолжил Самвел, - но кто знает, что значит "вовремя"?

- Браво! Молодец! - повторил дед Або. Самвел смутился, хватил свои пятьдесят граммов и отошёл в сторону.

Плотник Андо давно хотел хлопнуть рюмку, чтобы ему временно было лучше. И улучив момент, оказался как бы на трибуне:

- Я даже имени его не знаю. И уже никогда не узнаю. С этими словами он хотел уже выпить, но вдруг нерешительно остановился, подумав, что этого недостаточно и добавил:

- Что сказать?

Это глубоко философское изречение наконец позволило ему выпить.

Едва Андо закончил своё выступление, как подошёл хромой Эдик и изрёк:

- Смерть Шлепчина глубоко символична. А символы каждый понимает по-своему. Пусть каждый делает выводы. Шлепчин, спасибо!

И хлебнул водки.

"Шлепчин. Ха-ха, Шлепчин!" - доносилось из разных сторон.

- Шлепчян - это горы, это - Арарат, это его деревня. А Шлепчин - это поле, реки. Тут как бы философски различный подход, Эдик. Понимаешь? Философски, - говорил Самвел, - Поменял одну букву, а совсем другая жизнь, другой мир. В общем, ты долму с пельменями давай не путай. Шлепчян не для того 57 лет прожил.

Тут пришла Зиба и сказала:

- Шлепчян, я тебя знала как хорошего человека. Ты таким и останешься. Вряд ли ты сможешь испортить моё отношение к себе. Зиба глотнула из рюмки и зарыдала теперь уже не стесняясь.

Приоткрылась дверь и голова в целом нездешней тёти Аси сказала:

- Зиба, иди сюда. Пришла Ашхен, она знает, где кабачки брать.

Зиба уходила, приглушая вой рукавом.

Решительно выдвинув себя, учёная Люда оказалась первой у рюмки из желавших что-то сказать. Почему она была учёной - наверняка никто не знал. За большие очки на пол-лица, может быть. А ещё она работала в каком-то институте. Но в каком и кем именно, контингент собравшихся на панихиду не интересовало.

- Тут не всё про кабачки, - полушёпотом и в сторону сказала Люда. - Шлепчян был рыцарем.

Дед Або проглотил рождавшийся хохот.

- Да, был рыцарем.

- Ты его в доспехах видела? - сказал Завен, озираясь на деда Або.

- Нет, я видела его без них.

- Офигеть! - буркнул Завен.

- Он был рыцарем своим невмешательством в дела, которые его не касались.

- Так какой же это рыцарь? - спросил Эдик.

Учёная Люда замялась и стыдливо произнесла:

- Я не могу вам рассказать всего. Но поверьте мне, он - рыцарь!

Все решили поверить Люде. Чего ж не верить? И Люда ушла, не тронув водки.

На какое-то время все замолчали.

- Жаль, детей у него не было. Кому сейчас руку пожать? А никому не пожмёшь, - снова заговорил дед Або, - разве что друг другу, да это всё не то, всё не то. Была у него какая-то женщина, далеко сейчас отсюда по времени. Но не сложилось у них, что ли? О таких вещах как бы не спросишь. А предположить - кто ж мне помешает? Тут целый мир в голове выстроишь, поди разберись, что там правда, что нет.

Снова вышел Самвел, но рюмку брать не стал:

- Шлепчян опережал своё время, - сказал он.

- Чем же? - послышалось из глубины зала.

- Отсталостью, - крикнул Арам и рассмешил не только себя.

- А хоть и отсталостью, - согласился Самвел, - в такой отсталости больше естества. Продвинутость может означать отказ от жизни, поверьте мне.

Но его слова были не очень уж простыми, а сегодня хотелось простых слов, простых переживаний и простых закусок.

Были и совсем короткие выступления. Например:

- Эх, Шлепчян, Шлепчян.

Или же:

- Нет слов.

А ещё:

- Шлепчян, как так?

Потом достали нарды, приспособили недалеко от самого Шлепчяна, стали играть. Нашлись карты. И женщины не скучали, потому что мужчинам было чем заняться. Водка - это не главное. Разве они алкоголики какие? Нет, конечно. Просто жизнь такая.

Таксист Сурик включил на телефоне музыку погрустнее. Как никак радостнее стало. Принесли горячий хлеб из соседней пекарни и большой кусок сыра. Ели.

Потом, ближе к ночи, все ушли, и Шлепчян остался один на один с собой. Давно расставшийся со своим именем Шлепчян, расставался теперь навсегда и с фамилией. И остановить этот процесс было невозможно.


РЕПЕТИЦИЯ

Рыжий всё готовился жить. В свои-то тридцать. И поездить по миру. Отдыхал он обычно как мог, своими силами, дома. А вот чтобы как все – взять отпуск и уехать – никогда. Рыжий обожал дальнюю дорогу, но заочно. Дальняя дорога никогда его не видела, а он мечтал о ней столько, что мог бы рассказывать бывалым путешественникам о том, какие бывают фантастические пути в этом мире. Путь – это место, где познаёшь себя, – считал Рыжий. – Без него человек не раскрывается в привычном пейзаже. Как-то так он однажды сформулировал, и ему понравилось.

Дорога хороша своей скоростью. Рыжий был в этом уверен. Кажется, нагоняешь что-то упущенное, едва мерцающее, почти невозможное. Есть куда спешить, есть иллюзия, что тебя ждут. Если не люди, то хотя бы горы и море, закаты (не твои – над пятиэтажкой, а далёкие, чужие). Смотришь по сторонам и замечаешь главным образом не людей, а что мир шире и разнообразнее, чем ты думал. Или бывает, представляешь, что вот оторвёшься от всего прежнего, разом влетишь на большой скорости во что-то новое, неизведанное. Но скорость снижается, а Рыжий каждый раз ощущает себя всё тем же.

В его жизни всё до сих пор – репетиция. И скрипка в музыкальной школе четыре года подряд, и каратэ, да и университет по большому счёту. Не учился, но всё наверстает, всё успеет. Всё пока понарошку, а по-настоящему будет потом-потом-потом... Где-то за горизонтом, за холмами, через тысячу лет жизни. Вот по этим фантастическим путям дойдёт он до настоящих, насыщенных и самых главных своих дней. И жил он как-то спокойно, зная, что всё ещё будет-будет-будет. Но время шло, и Рыжий стал понимать, что репетиция – это тоже по-настоящему. Ошибка есть ошибка, удача есть удача. От удачи на репетиции не отказываются. Мол, это же проба. Проба – это и есть то, что ты умеешь.

Тоска уводила его от опостылевших будней куда-то вдаль, которой в действительности и не существовало вовсе. Тем и хорошо незнание мира: воображение уносит туда, где никто и никогда ещё не бывал. В представлении Рыжего мир был совсем не таким, какой он есть на самом деле...

Когда Рыжего взяли на работу – делать рекламу для какого-то агентства – он решил копить понемногу денег, чтобы уехать летом в отпуск: сравнить мир с имеющимся у него внутри. Он мог недоедать, носить драные носки, ходить пешком – экономить, когда это было возможно. На путешествие кое-как собрал. Попросил чемодан у родственников, карту и всяческие советы у коллег. Жил предвкушением поездки. Неделю не спал, всё думал о том, как будет открывать себе мир.

И вот отъезд. Рыжий вошёл в купе поезда (это сначала поезд, а потом – самолёт! Самолёт!), расположился и замер в ожидании. Поезд уносил его далеко-далеко. А Рыжий смотрел в окно во все глаза и думал, что это тоже репетиция. Всё на свете репетиция. И нет никакой разницы – лежать дома или ехать в какую-то неведомую страну. Отсутствие путешествий – лучший способ странствий внутренних, – думал уезжающий Рыжий. И полагал он теперь, что истинный путь – это не та дорога, которая начинается от порога дома, ибо он может никуда не привести. А ещё хуже – доведёт до подворотни, где останешься до конца своей рассыпавшейся жизни, приведёт в лазарет, а то и в тюрьму, боже упаси. А путь должен быть в каком-то непонятном месте внутри. В голове или в груди, что ли... Радость в нём, конечно, была, но прежние ожидания от поездки исчезли.

Рыжему казалось, что какого-то настоящего себя он оставил дома. Как он там? Что думает? Простит? Примет? В родных стенах остался его доступный дух, который как чуткий и строгий экзаменатор будет сканировать вернувшегося Рыжего.

Мир, который Рыжий создал себе, пошатывался, а на что ему мир новый и настоящий, он пока не знал.

В первом же городе, где Рыжий собирался провести два дня своего отпуска, он встретил девушку и остался с ней там навсегда. С мыслями о дальней дороге и о том, что всё это – лишь репетиция жизни...

Роман Надирян


Made on
Tilda